Лучшие стихи Ольги Берггольц

Лучшие стихи Ольги Берггольц

Ольга Берггольц — советская поэтесса, писательница и военный журналист. Стихи поэтессы помогли ленинградцам выжить в блокадном городе. Её называли блокадной Мадонной и музой осажденного города. Представляем вашему вниманию лучшие стихи Ольги Берггольц.

Бабье лето

Есть время природы особого света,
неяркого солнца, нежнейшего зноя.
Оно называется
бабье лето
и в прелести спорит с самою весною.

Уже на лицо осторожно садится
летучая, лёгкая паутина…
Как звонко поют запоздалые птицы!
Как пышно и грозно пылают куртины!

Давно отгремели могучие ливни,
всё отдано тихой и тёмною нивой…
Всё чаще от взгляда бываю счастливой,
всё реже и горше бываю ревнивой.

О мудрость щедрейшего бабьего лета,
с отрадой тебя принимаю… И всё же,
любовь моя, где ты, аукнемся, где ты?
А рощи безмолвны, а звёзды всё строже…

Вот видишь — проходит пора звездопада,
и, кажется, время навек разлучаться…
…А я лишь теперь понимаю, как надо
любить, и жалеть, и прощать, и прощаться.

1956, 1960 год

*****

Это все неправда. Ты любим

Это все неправда. Ты любим.
Ты навек останешься моим.
Ничего тебе я не прощу.
Милых рук твоих не отпущу.
А тебе меня не оттолкнуть,
даже негодуя и скорбя.
Как я вижу твой тернистый путь,
скрытый, неизвестный для тебя.
Только мне под силу, чтоб идти —
мне — с тобой по твоему пути…

1940 год

*****

Ты у жизни мною добыт

Ты у жизни мною добыт,
словно искра из кремня,
чтобы не расстаться, чтобы
ты всегда любил меня.
Ты прости, что я такая,
что который год подряд
то влюбляюсь, то скитаюсь,
только люди говорят…

Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои, дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои, дороги
на твоем сошлись пороге…

Я ж сильней всего скучаю,
коль в глазах твоих порой
ласковой не замечаю
искры темно-золотой,
дорогой усмешки той —
искры темно-золотой.

Не ее ли я искала,
в очи каждому взглянув,
не ее ли высекала
в ту холодную весну?..

*****

Я говорю с тобой под свист снарядов

… Я говорю с тобой под свист снарядов,
угрюмым заревом озарена.
Я говорю с тобой из Ленинграда,
страна моя, печальная страна…

Кронштадтский злой, неукротимый ветер
в мое лицо закинутое бьет.
В бомбоубежищах уснули дети,
ночная стража встала у ворот.

Над Ленинградом — смертная угроза —
Бессонны ночи, тяжек день любой.
Но мы забыли, что такое слезы,
что называлось страхом и мольбой.

Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады —
мы не покинем наших баррикад.

И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.

Руками сжав обугленное сердце,
такое обещание даю
я, горожанка, мать красноармейца,
погибшего под Стрельною в бою:

Мы будем драться с беззаветной силой,
мы одолеем бешеных зверей,
мы победим, клянусь тебе, Россия,
от имени российских матерей.

Август 1941 года

*****

Здравствуй

Сердцем, совестью, дыханьем,
Всею жизнью говорю тебе:
«Здравствуй, здравствуй.
Пробил час свиданья,
Светозарный час в людской судьбе.
Я четыре года самой гордой —
Русской верой — верила, любя,
Что дождусь —
Живою или мертвой,
Все равно, —
Но я дождусь тебя.
Пусть же твой огонь неугасимый
В каждом сердце светит и живет
Ради счастья Родины любимой,
Ради гордости твоей, Народ.

*****

Я сердце свое никогда не щадила

Я сердце свое никогда не щадила:
ни в песне, ни в дружбе, ни в горе,
ни в страсти…
Прости меня, милый. Что было, то было
Мне горько.
И все-таки всё это — счастье.

И то, что я страстно, горюче тоскую,
и то, что, страшась небывалой напасти,
на призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно…
И все-таки всё это — счастье.

Пускай эти слезы и это удушье,
пусть хлещут упреки, как ветки в ненастье.
Страшней — всепрощенье. Страшней — равнодушье.
Любовь не прощает. И всё это — счастье.

Я знаю теперь, что она убивает,
не ждет состраданья, не делится властью.
Покуда прекрасна, покуда живая,
покуда она не утеха, а — счастье.

1952 год

Разговор с соседкой

Пятое декабря 1941 года.
Идет четвертый месяц блока —
ды. До пятого декабря воз —
душные тревоги длились по
десять — двенадцать часов.
Ленинградцы получали от 125
до 250 граммов хлеба.

Дарья Власьевна, соседка по квартире,
сядем, побеседуем вдвоем.
Знаешь, будем говорить о мире,
о желанном мире, о своем.

Вот мы прожили почти полгода,
полтораста суток длится бой.
Тяжелы страдания народа — наши,
Дарья Власьевна, с тобой.

О, ночное воющее небо,
дрожь земли, обвал невдалеке,
бедный ленинградский ломтик хлеба —
он почти не весит на руке…

Для того чтоб жить в кольце блокады,
ежедневно смертный слышать свист —
сколько силы нам, соседка, надо,
сколько ненависти и любви…

Столько, что минутами в смятенье
ты сама себя не узнаешь:-
Вынесу ли? Хватит ли терпенья?-
Вынесешь. Дотерпишь. Доживешь.

Дарья Власьевна, еще немного,
день придет — над нашей головой
пролетит последняя тревога
и последний прозвучит отбой.

И какой далекой, давней-давней
нам с тобой покажется война
в миг, когда толкнем рукою ставни,
сдернем шторы черные с окна.

Пусть жилище светится и дышит,
полнится покоем и весной…
Плачьте тише, смейтесь тише, тише,
будем наслаждаться тишиной.

Будем свежий хлеб ломать руками,
темно-золотистый и ржаной.
Медленными, крупными глотками
будем пить румяное вино.

А тебе — да ведь тебе ж поставят
памятник на площади большой.
Нержавеющей, бессмертной сталью
облик твой запечатлят простой.

Вот такой же: исхудавшей, смелой,
в наскоро повязанном платке,
вот такой, когда под артобстрелом
ты идешь с кошелкою в руке.

Дарья Власьевна, твоею силой
будет вся земля обновлена.
Этой силе имя есть — Россия.
Стой же и мужайся, как она!

5 декабря 1941 года

*****

Таков мой подарок тебе за измену

Ничто не вернётся.
Всему предназначены сроки.
Потянутся дни, в темноту и тоску
обрываясь, как тянутся эти угрюмые, тяжкие строки,
которые я от тебя почему-то скрываю.

Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов, ни даже упрека.
Я только покрепче замкну опустевшую душу,
получше пойму, что теперь навсегда одинока.

Она беспощадней всего, недоверья отрава.
Но ты не пугайся, ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
совсем не похожей на славу отверженных песен.

Я даже не буду из дому теперь отлучаться,
шататься по городу в поисках света людского.
Я всё потеряла — к чему же за малость цепляться.
Мне не во что верить, а веры — не выдумать снова.

Мы дачу наймем
и украсим как следует дачу —
плетеною мебелью,
легкой узорчатой тканью.

О нет, ты не бойся.
Я так, как тогда, не заплачу,
Уже невозможно —
уже совершилось прощанье..

Всё будет прекрасно,
поверь мне, всё будет прекрасно,
на радость друзьям и на зависть
семействам соседним.

И ты никогда не узнаешь, что это — мертво и напрасно…
Таков мой подарок тебе — за измену последний!

*****

Разведчик

Мы по дымящимся следам
три дня бежали за врагами.
Последний город виден нам,
оберегаемый садами.
Враг отступил.
Но если он
успел баллоны вскрыть,

как вены?
И вот разведчик снаряжен
очередной полдневной смены.
И это — я.
И я теперь
вступаю в город, ветра чище…
Я воздух нюхаю, как зверь
на человечьем пепелище.
И я успею лишь одно —
бежать путем сигнализаций:
«Заражено,
заражено»…
…И полк начнет приготовляться.
Тогда спокойно лягу я,
конец войны почуя скорый…
. . . . . . . . . . . . . . . .
А через час
войдут друзья
в последний зараженный город.

1940 год

*****

Блокадная ласточка

Весной сорок второго года
множество ленинградцев
носило на груди жетон —
ласточку с письмом в клюве.

Сквозь года, и радость, и невзгоды
вечно будет мне сиять одна —
та весна сорок второго года,
в осажденном городе весна.

Маленькую ласточку из жести
я носила на груди сама.
Это было знаком доброй вести,
это означало: «Жду письма».

Этот знак придумала блокада.
Знали мы, что только самолет,
только птица к нам, до Ленинграда,
с милой-милой родины дойдет.

… Сколько писем с той поры мне было.
Отчего же кажется самой,
что доныне я не получила
самое желанное письмо?!

Чтобы к жизни, вставшей за словами,
к правде, влитой в каждую строку,
совестью припасть бы, как устами
в раскаленный полдень — к роднику.

Кто не написал его? Не выслал?
Счастье ли? Победа ли? Беда?
Или друг, который не отыскан
и не узнан мною навсегда?

Или где-нибудь доныне бродит
то письмо, желанное, как свет?
Ищет адрес мой и не находит
и, томясь, тоскует: где ж ответ?

Или близок день, и непременно
в час большой душевной тишины
я приму неслыханной, нетленной
весть, идущую еще с войны…

О, найди меня, гори со мною,
ты, давно обещанная мне
всем, что было, — даже той смешною
ласточкой, в осаде, на войне…

1945 год

*****

Сталинграду

Мы засыпали с думой о тебе.
Мы на заре включали репродуктор,
чтобы услышать о твоей судьбе.
Тобою начиналось наше утро.

В заботах дня десятки раз подряд,
сжимая зубы, затаив дыханье,
твердили мы:
— Мужайся, Сталинград! —
Сквозь наше сердце шло твое страданье.
Сквозь нашу кровь струился горячо
поток твоих немыслимых пожаров.
Нам так хотелось стать к плечу плечом
и на себя принять хоть часть ударов!

… А мне все время вспоминалась ночь
в одном колхозе дальнем, небогатом,
ночь перед первой вспашкою, в тридцатом,
второю большевистскою весной.
Степенно, важно, радостно и строго
готовились колхозники к утру,
с мечтой о новой жизни,
новом строе,
с глубокой верой
в новый, общий труд.
Их новизна безмерная, тревожа,
еще страшила…
Но твердил народ:
— Нам Сталинградский тракторный поможет…
— Нам Сталинград коней своих пришлет.

Нет, не на стены зданий и заводов,
проклятый враг, заносишь руку ты:
ты покусился на любовь народа,
ты замахнулся на оплот мечты!
И встала, встала пахарей громада,
как воины они сюда пришли,
чтобы с рабочим классом Сталинграда
спасти любимца трудовой земли.

О том, что было страшным этим летом, —
еще расскажут: песня ждет певца.
У нас в осаде, за чертой кольца,
все озарялось сталинградским светом.
И, глядя на развалины твои
(о, эти снимки в «Правде» и в «Известьях»!),
мы забывали тяготы свои,
мы об одном молили: — Мести, мести!

И про»бил час. Удар обрушен первый,
от Сталинграда пятится злодей.
И ахнул мир, узнав, что значит верность,
что значит ярость верящих людей.
А мы не удивились, нет! Мы знали,
что будет так: полмесяца назад
не зря солдатской клятвой обменялись
два брата: Сталинград и Ленинград.
Прекрасна и сурова наша радость.
О Сталинград,
в час гнева твоего
прими земной поклон от Ленинграда,
от воинства и гражданства его!

24 ноября 1942 года

Я говорю

Я говорю: нас, граждан Ленинграда,
не поколеблет грохот канонад,
и если завтра будут баррикады-
мы не покинем наших баррикад…
И женщины с бойцами встанут рядом,
и дети нам патроны поднесут,
и надо всеми нами зацветут
старинные знамена Петрограда.

*****

Здесь лежат ленинградцы

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
они защищали тебя, Ленинград,
колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням,
никто не забыт и ничто не забыто.

В город ломились враги, в броню и железо одеты,
но с армией вместе встали
рабочие, школьники, учителя, ополченцы.
И все, как один, сказали они:
«Скорее смерть испугается нас, чем мы смерти».
Не забыта голодная, лютая, темная
зима сорок первого — сорок второго,
ни свирепость обстрелов,
ни ужас бомбежек в сорок третьем,
Вся земля городская пробита.

Ни одной вашей жизни, товарищи, не позабыто.
Под непрерывным огнем с неба, с земли и с воды
подвиг свой ежедневный
вы свершали достойно и просто,
и вместе с отчизной своей
вы все одержали победу.

Так пусть же пред жизнью бессмертною вашей
на этом печально-торжественном поле
вечно склоняет знамена народ благодарный,
Родина-мать и город-герой Ленинград.

1959 год

*****

Ленинградская поэма

— 1 —

Я как рубеж запомню вечер:
декабрь, безогненная мгла,
я хлеб в руке домой несла,
и вдруг соседка мне навстречу.
«Сменяй на платье, — говорит, —
менять не хочешь — дай по дружбе.
Десятый день, как дочь лежит.
Не хороню. Ей гробик нужен.
Его за хлеб сколотят нам.
Отдай. Ведь ты сама рожала…»
И я сказала: «Не отдам».
И бедный ломоть крепче сжала.
«Отдай, — она просила, — ты
сама ребёнка хоронила.
Я принесла тогда цветы,
чтоб ты украсила могилу».
…Как будто на краю земли,
одни, во мгле, в жестокой схватке,
две женщины, мы рядом шли,
две матери, две ленинградки.
И, одержимая, она
молила долго, горько, робко.
И сил хватило у меня
не уступить мой хлеб на гробик.
И сил хватило — привести
её к себе, шепнув угрюмо:
«На, съешь кусочек, съешь… прости!
Мне для живых не жаль — не думай».
…Прожив декабрь, январь, февраль,
я повторяю с дрожью счастья:
мне ничего живым не жаль —
ни слёз, ни радости, ни страсти.
Перед лицом твоим, Война,
я поднимаю клятву эту,
как вечной жизни эстафету,
что мне друзьями вручена.
Их множество — друзей моих,
друзей родного Ленинграда.
О, мы задохлись бы без них
в мучительном кольце блокады.

— 2 —

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

— 3 —

О да — и н а ч е н е м о г л и
ни те бойцы, ни те шофёры,
когда грузовики вели
по озеру в голодный город.
Холодный ровный свет луны,
снега сияют исступлённо,
и со стеклянной вышины
врагу отчётливо видны
внизу идущие колонны.
И воет, воет небосвод,
и свищет воздух, и скрежещет,
под бомбами ломаясь, лёд,
и озеро в воронки плещет.
Но вражеской бомбёжки хуже,
ещё мучительней и злей —
сорокаградусная стужа,
владычащая на земле.
Казалось — солнце не взойдёт.
Навеки ночь в застывших звёздах,
навеки лунный снег, и лёд,
и голубой свистящий воздух.
Казалось, что конец земли…
Но сквозь остывшую планету
на Ленинград машины шли:
он жив ещё. Он рядом где-то.
На Ленинград, на Ленинград!
Там на два дня осталось хлеба,
там матери под тёмным небом
толпой у булочной стоят,
и дрогнут, и молчат, и ждут,
прислушиваются тревожно:
«К заре, сказали, привезут…»
«Гражданочки, держаться можно…»
И было так: на всём ходу
машина задняя осела.
Шофёр вскочил, шофёр на льду.
«Ну, так и есть — мотор заело.
Ремонт на пять минут, пустяк.
Поломка эта — не угроза,
да рук не разогнуть никак:
их на руле свело морозом.
Чуть разогнёшь — опять сведёт.
Стоять? А хлеб? Других дождаться?
А хлеб — две тонны? Он спасёт
шестнадцать тысяч ленинградцев».
И вот — в бензине руки он
смочил, поджёг их от мотора,
и быстро двинулся ремонт
в пылающих руках шофёра.
Вперёд! Как ноют волдыри,
примёрзли к варежкам ладони.
Но он доставит хлеб, пригонит
к хлебопекарне до зари.
Шестнадцать тысяч матерей
пайки получат на заре —
сто двадцать пять блокадных грамм
с огнём и кровью пополам.

…О, мы познали в декабре —
не зря «священным даром» назван
обычный хлеб, и тяжкий грех —
хотя бы крошку бросить наземь:
таким людским страданьем он,
такой большой любовью братской
для нас отныне освящён,
наш хлеб насущный, ленинградский.

— 4 —

Дорогой жизни шёл к нам хлеб,
дорогой дружбы многих к многим.
Ещё не знают на земле
страшней и радостней дороги.
И я навек тобой горда,
сестра моя, москвичка Маша,
за твой февральский путь сюда,
в блокаду к нам, дорогой нашей.
Золотоглаза и строга,
как прутик, тоненькая станом,
в огромных русских сапогах,
в чужом тулупчике, с наганом, —
и ты рвалась сквозь смерть и лёд,
как все, тревогой одержима, —
моя отчизна, мой народ,
великодушный и любимый.
И ты вела машину к нам,
подарков полную до края.
Ты знала — я теперь одна,
мой муж погиб, я голодаю.
Но то же, то же, что со мной,
со всеми сделала блокада.
И для тебя слились в одно
и я, и горе Ленинграда.
И, ночью плача за меня,
ты забирала на рассветах
в освобождённых деревнях
посылки, письма и приветы.
Записывала: «Не забыть:
деревня Хохрино. Петровы.
Зайти на Мойку, сто один,
к родным. Сказать, что все здоровы,
что Митю долго мучил фриц,
но мальчик жив, хоть очень слабый…»
О страшном плене до зари
тебе рассказывали бабы
и лук сбирали по дворам,
в холодных, разорённых хатах:
«На, питерцам свезёшь, сестра.
Проси прощенья — чем богаты…»
И ты рвалась — вперёд, вперёд,
как луч, с неодолимой силой.
Моя отчизна, мой народ,
родная кровь моя, — спасибо!

— 5 —

. . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . .

— 6 —

Вот так, исполнены любви,
из-за кольца, из тьмы разлуки
друзья твердили нам: «Живи!»,
друзья протягивали руки.
Оледеневшие, в огне,
в крови, пронизанные светом,
они вручили вам и мне
единой жизни эстафету.
Безмерно счастие моё.
Спокойно говорю в ответ им:
«Друзья, мы приняли её,
мы держим вашу эстафету.
Мы с ней прошли сквозь дни зимы.
В давящей мгле её страданий
всей силой сердца жили мы,
всем светом творческих дерзаний.

Да, мы не скроем: в эти дни
мы ели клей, потом ремни;
но, съев похлёбку из ремней,
вставал к станку упрямый мастер,
чтобы точить орудий части,
необходимые войне.

Но он точил, пока рука
могла производить движенья.
И если падал — у станка,
как падает солдат в сраженье.

Но люди слушали стихи,
как никогда, — с глубокой верой,
в квартирах чёрных, как пещеры,
у репродукторов глухих.

И обмерзающей рукой,
перед коптилкой, в стуже адской,
гравировал гравёр седой
особый орден — ленинградский.
Колючей проволокой он,
как будто бы венцом терновым,
кругом — по краю — обведён,
блокады символом суровым.
В кольце, плечом к плечу, втроём —
ребёнок, женщина, мужчина,
под бомбами, как под дождём,
стоят, глаза к зениту вскинув.
И надпись сердцу дорога, —
она гласит не о награде,
она спокойна и строга:
«Я жил зимою в Ленинграде».
Гравёр не получал заказ.
Он просто верил — это надо.
для тех, кто борется, для нас,
кто должен выдержать блокаду.

Так дрались мы за рубежи
твои, возлюбленная Жизнь!
И я, как вы, — упряма, зла, —
за них сражалась, как умела.
Душа, крепясь, превозмогла
предательскую немощь тела.

И я утрату понесла.
К ней не притронусь даже словом —
такая боль… И я смогла,
как вы, подняться к жизни снова.
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться
за жизнь.

Носитель смерти, враг —
опять над каждым ленинградцем
заносит кованый кулак.
Но, не волнуясь, не боясь,
гляжу в глаза грядущим схваткам:
ведь ты со мной, страна моя,
и я недаром — ленинградка.
Так, с эстафетой вечной жизни,
тобой вручённою, отчизна,
иду с тобой путём единым,
во имя мира твоего,
во имя будущего сына
и светлой песни для него.

Для дальней полночи счастливой
её, заветную мою,
сложила я нетерпеливо
сейчас, в блокаде и в бою.

Не за неё ль идёт война?
Не за неё ли ленинградцам
ещё бороться, и мужаться,
и мстить без меры?
Вот она:

«Здравствуй, крестник
красных командиров,
милый вестник,
вестник мира.

Сны тебе спокойные приснятся —
битвы стихли на земле ночной.
Люди
неба
больше не боятся,
неба, озарённого луной.

В синей-синей глубине эфира
молодые облака плывут.
Над могилой красных командиров
мудрые терновники цветут.

Ты проснёшься
на земле цветущей,
вставшей не для боя — для труда.
Ты услышишь
ласточек поющих:
ласточки вернулись в города.

Гнёзда вьют они — и не боятся!
Вьют в стене пробитой, под окном:
крепче будет гнёздышко держаться,
люди больше
не покинут дом.

Так чиста теперь людская радость,
точно к миру прикоснулась вновь.
Здравствуй, сын мой,
жизнь моя,
награда,
здравствуй, победившая любовь!»

Вот эта песнь. Она проста,
она — надежда и мечта.
но даже и мечту враги
хотят отнять и обесчестить.
Так пусть гремит сегодня гимн
одной неутолимой мести!
Пусть только ненависть сейчас,
как жажда, жжёт уста народа,
чтоб возвратить желанный час
любви, покоя и свободы!

Июнь — июль 1942 года, Ленинград

Февральский дневник

— 1 —

Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.

Какие ж я могла найти слова,
я тоже — ленинградская вдова.

Мы съели хлеб,
что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоём,
и тихо-тихо стало в Ленинграде.
Один, стуча, трудился метроном…

И стыли ноги, и томилась свечка.
Вокруг её слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.

Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжёлый, мерный гул:
то Армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.

— 2 —

А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина…
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.

Скрипят, скрипят по Невскому полозья.
На детских санках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных…

Так с декабря кочуют горожане
за много вёрст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых, обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.

Вот женщина ведёт куда-то мужа.
Седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин.
Свистят снаряды, свирепеет стужа…
«Товарищи, мы в огненном кольце».

А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завёрнутое в одеяло тело
на Охтинское кладбище везёт.

Везёт, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин!
Провозят ленинградца,
погибшего на боевом посту.

Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже недосчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слёзы вымерзли у ленинградцев.

Нет, мы не плачем. Слёз для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не даёт.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведёт.

О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на Охтинском, на правом берегу.

— 3 —

Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли и душа горит.

Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.

Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.

Двойною жизнью мы сейчас живём:
в кольце, во мраке, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним,
свободным, щедрым днём,
мы этот день уже завоевали.

— 4 —

Враги ломились в город наш свободный, —
крошились камни городских ворот…
Но вышел на проспект Международный
вооружённый трудовой народ.

Он шёл с бессмертным
возгласом в груди:
«Умрём, но Красный Питер
не сдадим!..»

Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
и собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.

И вот за это долгими ночами
пытал нас враг железом и огнём…
«Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали, —
забьёшься в землю, упадёшь ничком.
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда!»

Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.

…Настанет день,
и, радуясь, спеша,
ещё печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.

И вот тогда на самом стройном зданье,
лицом к восходу солнца самого,
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.

Пускай стоит, всегда зарёй объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.

— 5 —

О древнее орудие земное,
лопата,
верная сестра земли!
Какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!

Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою…
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.

И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны,
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.

Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почётней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…

. . . . . . . . . . . . .

— 6 —

Я никогда героем не была,
не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.

И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что как роса сияла эта радость,
угрюмо озарённая войной.

И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.

В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть как тень тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.

О да, мы счастье страшное открыли —
достойно не воспетое пока, —
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака;
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить,
когда придёт победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.

И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни, будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.

Ты выпрямишься, вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовёт
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.

Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда!

Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин!

Сестра моя, товарищ, друг и брат,
ведь это мы, крещённые блокадой!
Нас вместе называют — Ленинград,
и шар земной гордится Ленинградом.

Двойною жизнью мы сейчас живём:
в кольце и стуже, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним,
счастливым, щедрым днём, —
мы сами этот день завоевали.

И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдём
воительнице-армии навстречу
в освобождённом городе своём.

Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжёлых ватниках, в промёрзших
полумасках,
как равные, приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая Слава,
держа венок в обугленных руках.

Январь — февраль 1942 года

Дзен Telegram Facebook Twitter Pinterest

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.