Стихи о Мандельштаме Осипе Эмильевиче

Стихи о Мандельштаме Осипе ЭмильевичеЭто Осип Эмильич шепнул мне во сне,
а услышалось — глас наяву.
— Я трамвайная вишенка, — он мне сказал,
прозревая воочью иные миры, —
я трамвайная вишенка страшной поры
и не знаю, зачем я живу.

Это Осип Эмильич шепнул мне во сне,
но слова эти так и остались во мне,
будто я, будто я, а не он,
будто сам я сказал о себе и о нем —
мы трамвайные вишенки страшных времен
и не знаем, зачем мы живем.

Гумилевский трамвай шел над темной рекой,
заблудившийся в красном дыму,
и Цветаева белой прозрачной рукой
вслед прощально махнула ему.

И Ахматова вдоль царскосельских колонн
проплыла, повторяя, как древний канон,
на высоком наречье своем:
— Мы трамвайные вишенки страшных времен.
Мы не знаем, зачем мы живем.

О российская муза, наш гордый Парнас,
тень решеток тюремных издревле на вас
и на каждой нелживой строке.
А трамвайные вишенки русских стихов,
как бубенчики в поле под свист ямщиков,
посреди бесконечных российских снегов
все звенят и звенят вдалеке.

Левитанский Юрий

*****

Ни изменником не был, ни вором,
ни убийцей не был в ночи,
но не знаем, в году котором,
за каким колючим забором
неповинного доконали,
под сугроб закопали,
сапогом пихнув, палачи.

Так расстался с тюремной вонью
на снегах кровавых Сибири,
приморожен грязной ладонью
к золотой невидимой лире,
в снег последнюю песню бросив,
раб Господен, поэт Иосиф.

Ни метель не ревела пьяно,
не клонились кедры от горя,
не извергли огня вулканы,
не вставало цунами с моря…

Только в небе сером, далеком
плакал ангел горестноокий,
потому что редко на суше,
от конца ее до начала,
так жестоко пылают души,
как его душа отпылала.

*****

На смерть Мандельштама

Посреди умирающих канущих тел
Не мертвец, не жилец распростёрт —
Вперегон отлетающих душ, за предел
Он летел полу-жив, полу-мёртв.
Добежал, додышал, дотерпел, досмотрел,
Додержался изморенный прах.
Пережил, переплыл, перенёс, перепел —
Бестелесный развеялся в снах.

Где ты нынче? — Нигде:
На звезде и на дне,
За надбровным бугром,
За могильным холмом.
Усыпай — не дойдёшь.
Умирай — не найдёшь.
Не зови. Не ищи.
Не вернёшь.

Я оставлен один
Среди мёртвых равнин,
Среди впадин и гор,
Жёлтых звезд, тёмных нор.
Позади — суета.
Впереди — чернота.
Пустота. Немота.
Красота.

А земная судьба —
Что без двери изба.
Ты извечно внутри,
И всегда взаперти.
Заходи — не войдёшь.
Убегай — не уйдёшь.
Не гадай. Не считай.
Не поймёшь

Ганзбург Григорий

*****

Это какая улица?
Улица Мандельштама.
Что за фамилия чертова —
Как ее ни вывертывай,
Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного,
Нрава он был не лилейного,
И потому эта улица,
Или, верней, эта яма
Так и зовется по имени
Этого Мандельштама…

Евгений Евтушенко

*****

Прошло, померкло, отгорело,
нет ни позора, ни вины.
Все, подлежавшие расстрелу,
убиты и погребены.

И только ветер, сдвинув брови,
стучит в квартиры до утра,
где спят лакейских предисловий
испытанные мастера.

А мне-то, грешному, все яма
мерещится в гнилой тайге,
где тлеют кости Мандельштама
с фанерной биркой на ноге…

*****

Памяти Осипа Мандельштама

В том времени, где и злодей —
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей.
в ком Русь и музыка очнулись.

Вступленье; ломкий силуэт,
повинный в грациозном форсе.
Начало века. Младость лет.
Сырое лето в Гельсингфорсе.

Та — Бог иль барышня? Мольба —
чрез сотни верст любви нечеткой.
Любуется! И гений лба
застенчиво завешен челкой.

Но век желает пировать!
Измученный, он ждет предлога —
и Петербургу Петроград
оставит лишь предсмертье Блока.

Знал и сказал, что будет знак
и век падет ему на плечи.
Что может он? Он нищ и наг
пред чудом им свершенной речи,

Гортань, затеявшая речь
неслыханную, — так открыта.
Довольно, чтоб ее пресечь,
и меньшего усердья быта.

Ему — особенный почет,
двоякое злорадство неба;
певец, снабженный кляпом в рот.
и лакомка, лишенный хлеба.

Из мемуаров: «Мандельштам
любил пирожные». Я рада
узнать об этом. Но дышать —
не хочется, да и не надо.

Так, значит, пребывать творцом.
за спину заломивши руки,
и безымянным мертвецом
все ж недостаточно для муки?

И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?

В моем кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! И я его кормлю
огромной сладостью! И плачу!

Белла Ахмадулина

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *